Потом я вошел в нее, даже толком не понимая, что делаю и сам ли я хозяин своего тела, настолько все случилось легко и естественно.
Любовь к женщине — это всегда сжигание за собою мостов.
Невозможность вернуться.
Постоянное ощущение жуткой, головокружительной глубины за спиной.
И чтобы не кануть назад, не ухнуть вниз, не сорваться с шаткого приступка, нужно лишь обнять друг друга. А дальше природа сама найдет, уж будьте покойны, и верное продолжение, и достойный финал.
Она не крикнула, не застонала. Лишь глубоко и часто дышала, так что, казалось, ее маленькое сердце заходится. Так, должно быть, стучит сердце соловья, который уже не видит и не слышит ничего вокруг, кроме своей любовной песни. Кипучей как сирень, захватывающей как азарт. И смертельной как пуля, летящая из ствола моей «Марты» прямо в сердце.
Угу. А куда же еще-то?
Временами я почему-то испытывал к ней самую настоящую злость. Просто какую-то животную ярость, что твой мутант-кабан! И тогда мне хотелось непременно причинить ей боль, сдавить со всех сторон и вырвать крик. Но она молчала, лишь изредка замирала всем телом, и ее щека горела на моем плече как последний отблеск умирающего разлома.
Теперь я уже временами видел, что ее руки выше запястий сильно исцарапаны, испещрены мелкими заживающими шрамиками. Точно она долго бродила по здешним полям и лесу, жестко прошнурованному колючим кустарником, который лучше бы обходить стороной.
На ее больших пальцах иногда жестко царапались ноготки, но я даже тогда не вспомнил о Леське ни на минуту. Мне почему-то было очень приятно именно это ощущение. Точно по моей груди, чуткой и напружиненной, кто-то видяще и знающе водил черенками сухих листиков. Последних писем поздней чернобыльской осени.
Я не знал, даже не догадывался, что чувствует моя нежданная любовница рядом со мною, а она любила меня легко и расслабленно.
Иногда я пытался говорить с ней, и она отвечала сонным голосом, чуть задерживая каждое слово. Будто я только что пробудил ее, не дал досмотреть сладкий сон, медведь неуклюжий.
— Мне сейчас кажется, что ты не обнимаешь меня… — говорил я ей в темноте.
— Сейчас — нет, я пока очень занята кое-чем другим, — улыбалась она. И я был готов сто, тысячу, даже сто тысяч раз согласиться в эту минуту с нею, что да, совсем не нужно сейчас обнимать меня, а лучше продолжать эти ее другие, новые движения. А если она сейчас уберет руки, остановится, даже просто замрет на минуту, я, наверное, просто возьму и тут же помру — сразу и весь без остатка.
Иногда, впрочем, она останавливалась. Всего на несколько вязких, томительных мгновений. Чтобы потом снова вернуть меня к жизни, в спасительное и сладкое русло острого наслаждения.
Так гитарист играет гавайский рэггей, все более погружаясь и утопая в резонансе внешнего однообразия музыки. Так что каждый его новый аккорд, очередная сбивка барабанов, вкусная синкопа только усиливают эйфорию полета.
А потом вдруг — пауза, провал, трещина в бытии. И вновь подъем на поверхность, захватывающий шнур тарзанки-судьбы и парение в прозрачных океанских струях.
Я теперь точно знаю, секс — это рэггей. Растафара. Натти Дрэда. О-о-о…
И все же иногда мы и вправду говорили друг с другом. Просто так.
— Нет, я серьезно, — беспечно болтал я, скрытый от всего мира ночью и локтем ее маленькой руки. — Ты будто колдуешь надо мной.
— Тшшш, — притворно шикала она, — а то разбуд-дишь сейчас всех моих дух-хов.
Тогда мы оба надолго замолкали. И еще теснее прижимались друг к другу.
Иногда мне почему-то казалось, что я слышу далекие звуки грустной тростниковой дудки. А иногда — звон ожерелий и мягкие кошачьи шаги вокруг моей избушки. Движения чьих-то огромных осторожных лап. Точно кто-то подкрадывался к нам или наоборот — бдительно охранял.
Потом звуки дудочки и мягкие шаги растворялись вдали, и можно было опять что-нибудь придумывать и совершать друг с дружкой. Или разговаривать дальше, пока она вновь не прижималась ко мне. Так что я с очередным стуком сердца чувствовал тепло и упругость ее небольшой, но крепкой груди.
Как там называют этот вариант женщины? Французский стиль?
И во мне снова, в который уже раз понемногу оживала и поднималась новая волна настойчивого и требовательного желания.
Наконец настал тот момент, когда я вспомнил об элементарной вежливости. Пора было уже наконец выяснить у моей ночной гости кое-что. И для начала — хотя бы имя.
— Как тебя зовут? — прошептал я. И очень удивился: мой голос звучал эхом в огромной пустой бочке, судя по реверберации «жесткий холл» — жестяной, с открытым верхом.
— Эй! — негромко, но настойчивей окликнул я, на этот раз уже сам себя. — Раз-два. Раз-два-три… С-с-с-осис-с-сочная!
Волшебное слово, на котором я всегда проверяю микрофон.
Теперь нужно раскрыть глаза. Не сразу, но мне это удалось. И попытка оказалась весьма неудачной.
В лицо хлынул блеклый, неуверенный свет утра, который показался мне сейчас ослепительным белым пламенем электросварки. За окном слышались чьи-то приглушенные голоса — народ с утра пораньше потянулся в «Лейку», заливать горящие трубы. И я проснулся.
Постель, разумеется, была пуста. Подушка зарылась в скомканную простыню и, казалось, еще хранила тепло ее щеки. Моя ночная гостья ушла.
Я поднял голову и застонал. Тому было минимум две причины.
Во-первых, виски и затылок раскапывались от жуткой, тупой боли, которая ломила наружу как внутричерепное давление в целый частокол атмосферных столбов.